Он свернул налево на улицу Истины. Дальше, мимо почерневших развалин школы Джонстона. Она привлекла его внимание как свидетельство мощи адского огня и мощи адских людей. Он вспомнил, как метался в бессильной ярости в ту ночь Джонстон, глядя на неукротимое пламя. Пусть учитель бывает странным — с этой белой пудрой на лице и изуродованным коленом, — но очевидно, что учительство для этого человека было жизненным призванием, а потеря здания школы — страшной трагедией. У Мэтью могли быть свои подозрения насчет Джонстона, но тот факт, что этот человек не считал Рэйчел Ховарт ведьмой — и действительно, обвинение в колдовстве строилось на зыбкой почве, — давало Мэтью надежду на будущность образования.
Он пошел дальше, зная теперь, куда идет.
Хотя он старался двигаться тихо, звук открываемой двери встревожил Рэйчел. Он услышал, как она шевельнулась на своем соломенном ложе, будто туже сворачиваясь в позу самозащиты. До него дошло, что, раз дверь по-прежнему без цепи, то кто угодно может прийти дразнить ее и издеваться над ней, хотя очевидно, что мало кто решился бы на такое. Но среди тех, кто не устрашится, явно мог быть проповедник Иерусалим, и Мэтью подумал, что этот скользкий змей мог пару раз появиться, когда не было свидетелей.
— Рэйчел, это я, — сказал он. И прежде, чем она успела ответить и возразить против его присутствия, он сказал: — Я знаю, что вы не хотели моего прихода, и я уважаю ваше нежелание… но я хотел вам сказать, что все еще работаю над вашей… гм… ситуацией. Я не могу пока сказать, что мне удалось найти, но думаю, что некоторого прогресса добился. — Он сделал еще пару шагов в сторону ее камеры и остановился. — Пока нельзя сказать, что я нашел какое-то решение или доказательство, но я хочу, чтобы вы знали: я все время думаю о вас, и я не перестану бороться. Да… и еще я принес вам потрясающий фенхелевый хлеб.
Мэтью прошел весь путь до решетки и просунул хлеб между прутьями. В этой полной темноте он лишь смутно угадывал движущийся навстречу силуэт, как бывает в полузабытом наутро сне.
Не говоря ни слова, Рэйчел приняла хлеб. Потом другой рукой схватила за руку Мэтью и крепко прижала ее к щеке. Он ощутил теплую влагу слезы. Рэйчел издала сдавленный звук, будто изо всех сил старалась подавить всхлипывание.
Он не знал, что сказать. Но при этом неожиданном проявлении чувств у него сердце облилось кровью, и на глазах тоже выступили слезы.
— Я… я буду работать дальше, — пообещал он хрипло. — День и ночь. Если есть ответ, который можно найти, я клянусь, что найду его.
В ответ она прижалась губами к его руке и снова поднесла ее к мокрой щеке. Они стояли так, и Рэйчел цеплялась за него, будто ничего так не хотела в этот миг, как тепла — заботы — от другого человеческого существа. Он хотел коснуться ее лица, но вместо этого лишь сжал пальцы вокруг прута разделявшей их решетки.
— Спасибо, — шепнула она.
Потом, усилием воли преодолев минутную слабость, она отпустила его руку и вернулась к своей лежанке в соломе, унося хлеб.
Оставаться дольше — это было бы больно и ему, и ей, потому что еще больнее стало бы расставание. Он только хотел дать ей знать, что ее не забыли, и это ему явно удалось. Поэтому Мэтью вышел и шагал на запад по улице Истины, опустив глаза и морща лоб в глубоких размышлениях.
Любовь.
Это слово пришло не как оглушающий удар, а как легкая тень.
Любовь. Действительно ли это она? Желание кем-то владеть — или желание кого-то освободить?
Мэтью не думал, что бывал когда-нибудь влюблен. То есть он знал, что такого не было. Поэтому, не имея подобного опыта, он никак не мог ясно проанализировать свои эмоции. Быть может, такое чувство отвергает анализ, и его никоим образом нельзя уложить в четырехугольный ящик рассудительности. Из-за этого в ней было что-то пугающее… что-то дикое и неуправляемое, не поддающееся ограничениям логики.
Однако Мэтью чувствовал, что если любовь — это желание кем-то владеть, тогда это лишь слабая замена себялюбия.
Ему казалось, что более великая и более истинная любовь — это желание открыть клетку, будь она из железных прутьев или из костей мучительной несправедливости, — и выпустить ночную птицу на волю.
Он не знал, о чем он думает или почему. Рассуждая на темы латинского или французского языка, английской истории, судебных прецедентов, он умело пользовался накопленными знаниями, но в этой непривычной теме любви ощущал себя полным дебилом. И — как он не сомневался, сказал бы магистрат — он был заблудшим юнцом, коему грозит опасность навлечь на себя неудовольствие Бога.
Мэтью есть. И Рэйчел тоже есть. Недавно отмечалось появление Сатаны, который определенно обитал и в похоти Исхода Иерусалима, и в растоптанной душе того человека, что дергает за ниточки марионеток.
Но где же во всем этом Бог?
Если Бог хочет проявить неудовольствие, подумал Мэтью, то для начала Он должен был бы принять на себя хоть толику ответственности.
Он понимал, что такие мысли могут навлечь на него гром с ясного неба, но парадокс Человека в том, что хотя он создан по образу и подобию Божию, зачастую действия и цели рода человеческого определяются самыми дьявольскими идеями.
Мэтью вернулся в дом мистера Бидвелла и узнал от миссис Неттльз, что хозяин еще не пришел со своей срочной работы. Зато доктор Шилдс только недавно ушел, дав Вудворду третью дозу лекарства, и сейчас магистрат спит крепким сном. Мэтью выбрал в библиотеке книгу — том английских пьес, чтобы лучше познакомиться с искусством балаганщиков, — и поднялся к себе. Заглянув к Вудворду и убедившись, что магистрат действительно спит, но дышит ровно, Мэтью направился к себе отдыхать, читать, думать и коротать время.
День выдался богатый испытаниями, и образ обескровленного трупа Пейна все еще стоял у него перед глазами, и все же Мэтью сумел урывками поспать. Где-то, как он решил, после полуночи он зажег лампу, которую задул, когда ложился в постель, и вышел с нею в коридор.
Хотя было уже поздно, дом еще не спал. Слышался голос Бидвелла — приглушенный, но настойчивый, — из кабинета наверху. Мэтью остановился у двери послушать, кто там с ним, и услышал сдавленный ответ Уинстона. Упоминалось имя Пейна. Мэтью решил, что лучше не быть посвященным в похоронные планы даже через толщу двери, а потому быстро спустился по лестнице.
Взгляд на каминные часы в гостиной сказал ему, что время — тридцать восемь минут первого. Он вошел в библиотеку и отпер ставни, чтобы, если потом входную дверь запрут изнутри, он все же мог бы проникнуть в дом, не звоня миссис Неттльз. Потом он направился к источнику, держа фонарь низко у ноги.
На восточном берегу Мэтью поставил фонарь рядом с большим черным дубом и разделся. Ночь была теплой, но соскользнувшая нога попала в воду неожиданно холодную. Требовалось приличное усилие воли, чтобы просто войти в этот пруд, а уж тем более — нырять в него в темноте.
Но именно за этим он сюда пришел, значит, так тому и быть. Если можно найти хоть часть того, что, как он подозревал, здесь спрятано, это будет большое продвижение в решении загадки визита землемера.
Мэтью спустился на мелководье, и от холода перехватило дыхание. От прикосновения ласковой воды к паху шарики превратились просто в камни. Мэтью постоял по пояс в воде, уходя ногами в мягкий ил, собираясь с духом для дальнейшего погружения. Вскоре, однако, он привык к холоду и решил, что если черепахи и лягушки это выдерживают, то и он тоже сможет. Следующей задачей было спуститься дальше, что он и сделал, стиснув зубы.
Мэтью шагнул прочь от берега. Тут же дно круто пошло вниз. Еще три шага — и по шею. Еще два… и он заболтался в воде. Что ж, решил он, время.
Набрал воздуху, задержал дыхание и погрузился.
В темноте Мэтью нашаривал путь вдоль крутого дна, пальцы цеплялись за ил. Уходя глубже, он ощутил биение собственного сердца, услышал бульканье выходящего изо рта воздуха. Дно продолжало уходить вниз под углом примерно тридцать градусов. Мэтью нащупал края камней, выступающих из ила, мягкое переплетение водорослей, похожих на мох. Потом легкие потребовали воздуха, и пришлось вернуться на поверхность, чтобы их наполнить.